В Третьяковской галерее открылась выставка Ладо Гудиашвили (1896–1980), несколько забытого у нас грузинского художника, убедившего парижских галеристов и маршанов в том, что духаны Тифлиса ничуть не менее живописны, чем монпарнасская «Ротонда».
А кинто и восточные красавицы – почти что братья и сестры художникам и натурщицам парижской богемы.
Вспомнить о лучших, «Парижских годах» (таков подзаголовок выставки) Гудиашвили помогли Третьяковке коллекционеры Ивета и Тамаз Манашеровы.
В советское время Ладо Гудиашвили у нас был очень популярен: о его творчестве выходили альбомы, снимались документальные фильмы.
В одном из них седовласый мэтр за работой перед мольбертом обстоятельно рассказывал о своих прежних друзьях и знакомых.
О том, как еще застал Пиросмани, о соседе по столику в кафе «Ротонда» — Модильяни, который ему подарил набросок, о соседе по выставке – Пикассо, о маршанах, которые уговаривали его не возвращаться на родину (уже в советскую Грузию), а он-то рвался домой, и т. д. и т. п.
К концу киномонолога картина уже была закончена. Кажется, это была очередная красавица с персидскими глазами в окружении гуляк-кинто, каких Гудиашвили написал за свою долгую жизнь немало.
Но главным образом запомнилась не картина, а живописный рассказ о монпарнасском житье-бытье.
Правда, иллюстрировать эти воспоминания было особенно нечем. Несколько фотографий, несколько рисунков того времени, и, пожалуй, это все, что сохранилось в архиве художника.
То, что осталось за кадром того документального фильма, как раз и можно увидеть на выставке из коллекции Манашеровых, которые уже более десяти лет собирают западную часть наследия Гудиашвили, рассеянную от Парижа до Техаса.
Ведь в отличие от многих своих сотоварищей по монпарнасскому богемному житью Гудиашвили сразу же по приезде в тогдашнюю столицу искусств попал к хватким маршанам, почувствовавшим те веяния в послевоенном искусстве, которые в скором времени определятся как «стиль 1925 года» или «ар-деко».
Призыв к порядку
Париж салонов и респектабельных галерей, тот, что воспитан роскошью дягилевских сезонов, жаждал искусства понятного, нарядного, в меру экзотического, чуть фривольного, с флером некоторой загадочности — почти такого, какое было до войны.
«Призыв к порядку» стал девизом эпохи. И к нему вынужден был прислушаться даже Пикассо, оставивший на время кубистические разломы ради тонкой контурной, «энгровской» линии.
Ладо Гудиашвили попал в Париж в нужное время. Навыки декоратора, которые оценил работавший с ним еще в Тифлисе над росписями кафе «Химериони» Сергей Судейкин, мастерство стилизатора, воспитанное копированием храмовых фресок,
знакомство с персидской миниатюрой и подмеченные у друзей-футуристов угловатые приемчики, — со всем этим багажом и желанием профессионально подучиться молодой грузин высадился на левом берегу Сены.
И хотя он стал посещать «академию Рансон» (свободные мастерские, некогда основанные художником-символистом), ничего особо нового он там не почерпнул.
Цыганская школа
Если что-нибудь он и перенял, то только на своеобразном «цыганском факультете», которым, по сути, и была «Парижская школа».
В этом сообществе, или даже общежитии художников-эмигрантов, на которое сами французы смотрели несколько косо, все учились друг у друга.
Видимо, Гудиашвили присматривался к фирменным овалам Модильяни, к проволочным контурам Пикассо и к жестким рисункам японца Леонарда Фужита, уже ставшего популярным среди галеристов.
Учась на ходу, Гудиашвили и не думал офранцуживаться: он всегда был опознаваем как тот, кто, по словам критика Мориса Рейналя, демонстрирует Франции «грузинские видения».
Именно такие видения и ожидала от него парижская публика, представлявшая Грузию какой-то ориентальной странной между Черным и Каспийским морями, отчего-то граничившей с Персией,
где встречаются языческие богини, где по-прежнему пишут в византийской манере, где тоже почитают виноградную лозу, дающую, впрочем, на французский вкус, слишком сладкий сок.
|